8. Федерольф Ада Александровна. 1901-1996. Из воспоминаний о жизни "на минусах" в Рязани в 1947-1949 гг., работе в Рязанском Педагогическом институте, повторном аресте, Рязанской тюрьме, о тюремной дружбе с Ариадной Эфрон, дочерью поэтессы Марины Цветаевой.

Способы воспроизведения: электронная копия
Аннотация:

"<...> Рязань

Причина, заставившая Ариадну Сергеевну Эфрон и меня искать прибежище в Рязани, была одной и той же. Обе мы отбыли сроки в трудовых северных лагерях; Аля – в Коми, а затем в Мордовии, я – на Колыме. По окончании срока нам выдали паспорта, которые в то время назывались «минус 38». Мы не имели права на прописку во всех столицах, многих областных центрах и крупных городах. Ближайшим к Москве городом, где с такими паспортами прописывали, была Рязань, но там было трудно с жильем и с работой.


В те [19]40-е годы это был вполне провинциальный город. На его окраине вблизи Оки стоял старинный кремль, а в нем собор, обшарпанный, с обвалившейся штукатуркой. Кругом были могилы некогда известных людей, заброшенные, со сбитыми надписями.


Такие, как мы, снимавшие комнату или угол, старались селиться поближе к центру и рынку, поскольку городского транспорта почти не было. Ходил с редкими остановками один автобус – от вокзала по длинной центральной улице до противоположного конца города, где уже начинались огороды. Местная интеллигенция жила в старых обветшалых деревянных домах. Как правило, это были хорошо образованные люди, отличавшиеся необычайной доброжелательностью. <...>


… Попасть после лагеря в Рязань Але помог Самуил Гуревич, Муля – ее муж. В Рязани было художественное училище, куда можно было устроить Алю преподавателем рисунка, на что она имела право, окончив в Париже при Лувре художественную школу. Аля в это время уже была в Москве и временно жила в «доброй норке» своей тетки Елизаветы Яковлевны Эфрон, в ужасающе заставленной вещами комнате, где приходилось спать на сундуке на матрасе прямо под книжными полками.


Перед Алиным освобождением Муля договорился с Ниной Гордон, муж которой в то время жил в Рязани, что он поможет Але в первое время в незнакомом городе. Иосифа Гордона Аля хорошо знала еще по Парижу. Их судьбы были схожи.Он также вернулся в Москву, где работал с Алей в Жургазе. Секретарем-машинисткой там была Ниночка П. – хорошенькая, молодая, энергичная женщина. Довольно скоро Гордон и Нина стали мужем и женой. Аля дружила с ними. В 1939 году Гордона арестовали, он отбывал срок в лагерях на севере. После освобождения, получив паспорт, запрещающий жить в Москве, уехал в Рязань со своей матерью. На выходные дни к нему приезжала Нина.


Когда Аля добралась до Рязани, первым, кто встретился ей в городе, был Юз – Иосиф Гордон. Аля шла по улице к справочному киоску, а навстречу с двумя полными ведрами от колодца – Юз. Он устроился на работу, а жить ему разрешили «пока что» вместе с матерью в довольно странном полуподвальном помещении.


Встреча с Гордонами была большой радостью. Они, так же как и Аля, были абсолютно одиноки в этом городе. Рассказывая о своих злоключениях, Гордон повел показывать Але жилье. Когда Юз, смеясь, представлял ее матери, на той был изношенный французский халат, перчатки, из которых торчали пальцы в кольцах, а на голове – большой противогаз. Она резала лук и воспользовалась одним из кучи противогазов, которые лежали в углу. Сын с матерью к этому давно уже привыкли, а Аля с трудом удержалась от смеха. А из темного угла с кровати вскочила Нина и бросилась Але на шею.


Помещение, в котором устроился жить Гордон с матерью, находилось в центральной части Рязани, недалеко от горсовета, кино, магазина и рынка. Мебели почти не было: стол, несколько стульев и три топчана с матрасами. Отопления не было никакого. И Гордонам пришлось купить несколько керосинок, благо керосиновая лавка находилась рядом, ими отапливались, на них же готовили пищу. Свободного места было предостаточно; они сразу запаслись съестным и в один дальний угол засыпали овощи. Встреча была сердечной. Нажарили картошки с луком, вскипятили чай, нарезали хлеб. Во время ужина выяснилось, что у Гордонов есть свободный топчан с матрасом, а белье у Али было свое. О прописке волноваться было нечего – имелось разрешение. Так началась их почти семейная жизнь, очень неустроенная, очень холодная и голодная, но вполне дружелюбная.


В художественное училище Алю действительно приняли. Все было за нее: и специальное образование, и молодость, и необычайно привлекательная внешность. Портила, конечно, политическая сторона дела, но преподаватель был нужен, и с заведующим как-то договорились. Пока было тепло, в воскресенье приезжала Ниночка и привозила мужу что-нибудь вкусное, небольшие запасы еды. Они ходили на прогулки, бывали в окрестностях монастыря на большом, поросшем лесом обрыве над рекой Солочей, где, бывало, купались. Сам монастырь превращен в дом отдыха, в котором я в то лето жила по путевке, выданной мне пединститутом. Алю я всюду узнавала, хотя мы еще не были знакомы. Высокая, стройная она казалась какой-то нездешней и чем-то неуловимо от всех отличалась. А я была такая, как все.


Я в ту пору уже получила работу преподавателя английского языка в Рязанском Пединституте (мне повезло: преподавателя вообще не было), и мне обещали комнату в преподавательском корпусе, так как у меня были муж и сын. Директор института оказался очень добрым и умным человеком, который не побоялся меня взять на работу, хотя у меня не было почти никаких документов, даже диплом отняли при аресте. Меня поселили в большой, хорошей комнате на третьем этаже общежития, и оставалось только привезти сюда Дмитрия и Юрочку. Наняла я в Москве грузовик, вещей взяла немного: диван, письменный стол, книжный шкаф, – и мы поехали в Рязань. Во всем этом мне помогал Сергей Артоболевский.


  Студенты приняли меня хорошо. Я ничего не говорила о своей биографии, но в дальнейшем оказалось, что они все узнали, а поскольку половина из них имела репрессированных в семье, это не только не повредило их отношению ко мне, но вызвало особую доброжелательность. Юру я устроила в школу, а Дмитрий нанялся мастером на сыроваренный завод. В институте занятия шли прекрасно. Чтобы облегчить студентам жизнь, я ходила вместе с ними и исполняла все общественные нагрузки. Когда пололи на огороде, читали английские детские стихи, картошку собирали под английские песни. В стенгазете появилась хорошая заметка о моей работе, а одна из преподавательниц съязвила, что я не преподаватель, а прекрасная актриса.

  И вот тут я решила к Ноябрьским праздникам подготовить со старшим курсом сценку из «Приключений Тома Сойера». Бекки имелась в точности такая, как на картинке: маленькая, тоненькая, изящная, с громадными фиалковыми глазами. Весь костюм я решила переделать из своих платьев и белья. Труднее оказалось отыскать среди крупных женственных студенток и рослых молодых людей тощего, жилистого Тома.

  Начались репетиции. Дело осложнялось отсутствием декораций (скамейки, забор, кусты и так далее). И вот за всем этим я отправилась к режиссеру Рязанского театра. Режиссер оказался средних лет, привлекательным на вид, одетым просто, но по моде. Встретил он меня хорошо и отвел к себе в кабинет. В кабинете сел за письменный стол, предложив мне кресло. Я рассказала о себе, о работе и зачем пришла к нему:

  – Не можете ли вы мне дать на время сценический инвентарь? Только платить мы не можем.

  Режиссер молчит. – Нам необходимы некоторые декорации: кусочек сада с забором, скамейкой и углом дома, крыльцо, выходящее на немощеную улицу с двумя керосиновыми фонарями… И транспорт, чтобы все это привезти.

  – И все это даром, – весело сказал режиссер, разглядывая меня смеющимися добрыми глазами. – А еще вам нужно немного моей помощи и консультации. Я пристально посмотрела на него, и мы оба дружно расхохотались.

  – А теперь, – сказал режиссер, – слушайте меня. Увольняйтесь из института и идите ко мне работать. Три года я ищу себе помощника, и вот вы явились.

  Я онемела. Всю жизнь я мечтала работать в театре, и вот теперь мне пришлось искать доводы, чтобы отказаться от этого предложения.

   — У меня нет опыта, театрального образования, я преподаватель английского языка, и только...

  — Все, что мне нужно от вас, вам дано Богом, — серьезно сказал режиссер. Я с сожалением покачала головой:


— Знаете, что сейчас делают мои студенты? Сидят на подоконниках и ждут моего возвращения. Они верят, что я все устрою. Бросить их в такую минуту — на это я не способна... — Я помолчала. — … и вынуждена с большим сожалением отказаться от вашего чудного предложения. Режиссер помог нам. Я была очень благодарна ему.


В один из выходных дней я пригласила студентов к себе, чтобы провести читку и подготовиться к празднику. Пришли четыре студентки. Юра был дома и сидел в своем углу, читая книжку. Раздался резкий стук в дверь, и на мое «войдите» появился комендант нашего общежития, за ним — двое военных. Комендант, указывая на меня, сказал: «Вот это и есть Ада Александровна Шкодина». Один из военных подошел ко мне, попросил паспорт, внимательно прочитал его и предъявил постановление о моем аресте. Другой в это время рассматривал комнату, книги, присутствующих. Студентки расселись по стульям, а я осталась посреди комнаты.

  Обыск был очень поверхностный, а когда студентки попытались чем-то помочь мне, старший из военных грубо крикнул: «Вы же комсомолки, не подходите к врагу народа!»   

  Студентки заплакали, ко мне бросился Юрка, я как-то окаменела и, обнимая его голову, утешала, убеждала не плакать, но он уже отчаянно рыдал. Обняв мои колени, он крикнул: «Не отнимайте у меня мою новую маму!» А потом бросился к военному и, захлебываясь слезами, стал хватать его за ноги. Он все твердил: «Мама, мама, не уходите». А я с сухими глазами говорила: «Юрочка, не плачь, сейчас должен прийти папа, ты не будешь один». Обыск кончился, и один из военных протянул мне бумагу, в которой было сказано, как он мне объяснил, что при обыске не было попорчено или поломано имущество, в чем гражданка Ш. расписывается.

  Затем мне велели собираться, взять умывальные принадлежности, теплую одежду, немного белья и пальто. Все четыре студентки рыдали в голос. Коменданту дали приказ открыть двери и проверить дорогу. Все общежитие как будто вымерло. И на лестнице и в коридоре была абсолютная пустота. Студентки все-таки выбежали за мной на улицу. Плача и утешая меня, говорили, что все выяснится и я вернусь. Милые, добрые девочки, как я их любила в ту минуту и как я не верила в свое возвращение!

  В «черный ворон» меня посадили ловко и быстро, без всяких слов. Закрыли окно и захлопнули дверцу. Был октябрь 1948 года.

  В приемной тюрьмы меня обыскали, не раздевая догола, вытряхнули из чемодана вещи, все перещупали. Велели конвоиру отвести меня в камеру с вещами. Не помню сейчас, брали ли у меня отпечатки пальцев. В камере было уже человек 15. Встретили меня очень дружелюбно. Сказали, что скоро принесут ужин и что они поделятся со мной, поскольку на меня ужина еще быть не могло. Потом разъяснили, что все они числятся «повторниками» по прежнему обвинению и что нового обвинения никому не предъявляли. Все они уже были в лагерях, кто на Колыме, кто в Коми АССР. Мне отвели пустую койку; белье и постельные принадлежности я должна была получить сама на следующий день. Очень хотелось вымыться, но воды в камере не было — стояла в углу одна параша. Умывание происходило утром при оправке. Спать мне не хотелось. Расстелила принесенное с собой пальто и улеглась.


Через некоторое время в эту же камеру привели молодую женщину, которую я встречала на улицах Рязани. Было двойственное чувство: страх за нее и радость, что могу с ней теперь познакомиться. Она зашла какая-то измученная и ошарашенная, явно не хотела или не могла разговаривать. Спросила, где ее место, и прошла туда со своим узелком. На следующий день уже принимала участие в нашей жизни, но больше молчала, а мы, испытавшие ранее подобное, ни о чем ее не расспрашивали. В дни передач к ней стали приходить студенты из училища, на свои гроши покупавшие что-нибудь съедобное — лук, чеснок, белый хлеб, иногда что-то молочное и папиросы. Она и не представляла себе, как к ней успели привязаться ученики и как они переживают случившееся.

  Через неделю новенькая — Аля, Ариадна Сергеевна Эфрон — уже вполне привыкла к камере, порядку, людям, старалась всем сделать что-нибудь приятное. Когда наступила Пасха, она с моей помощью выбрала из наших передач творог, вареные яйца, масло и сахар (все эти продукты мы имели право получать в передаче или покупать в ларьке, если были деньги, а денег брали от родных не больше 5 рублей). Яйца мы покрасили красными тряпочками и кипятком, творог растерли с сахаром и маслом, придав ему форму пасхи, и спичками обозначили «X. В.». В пасхальную заутреню поздравили наших верующих, которых было человек шесть, а они потихоньку пропели на голоса: «Христос воскресе из мертвых. Смертию смерть поправ. И сущим во гробе живот даровав». Конечно, все плакали, поздравляли друг друга. Верующие говорили, что сам Бог послал им к пасхальному дню ангела в образе Али. Они благодарили и целовали ей руки.

Пасха в эту весну совпала с Майскими праздниками. Погода была дивной. В камере открыли фрамугу, и с улицы хлынул такой чистый весенний воздух, уже пахнувший молодой, нарождающейся зеленью, что душу омыло свежестью, молодостью и мелькнула мысль, что еще не все потеряно и жизнь продолжается. На ум пришли ранние стихи Марины Цветаевой о весне:

  Я сегодня всю ночь не усну

От волшебного майского гула!..

  Не удержавшись, я тихо прочла их, потом еще несколько стихотворений и тут почувствовала, что Аля, сидящая рядом, повернулась ко мне. Она смотрела на меня по-новому — ласково и доброжелательно.

  — А вы знаете, что вы читали?

  — Знаю. Стихи Цветаевой.

  — Вам нравятся?

  — Очень!

  — Марина — моя мать.

Дочь самой Цветаевой! Так началась наша дружба.


Среди находящихся в камере женщин была некая Наталья Николаевна Богданова, ранее работавшая заместителем прокурора в суде. Сперва она несколько дичилась, но потом, убедившись в Алиной отзывчивости и доброте, стала с ней откровенна и дружелюбна. Наталья Николаевна попала в тюрьму уже из ссылки, из Лебедяни, все ее пожитки были собраны в рваную большую наволочку. Из нее все всегда высыпалось, и, когда нас водили в баню, мы с Алей лазали по полу, собирая и складывая вещи Натальи Николаевны обратно. Мы ведь знали, что после бани любого могут отвести в другую камеру. Наталья Николаевна, человек с очень больным сердцем, была совсем беспомощна. В дни ее дежурств мы за нее убирали камеру и выносили нечистоты. Конечно, она была чрезвычайно благодарна и относилась к нам с большой приязнью. Наталья Николаевна — единственная дочь помещика из Белоруссии и крестьянской девушки — училась в Варшаве и там очень скоро стала членом политических кружков революционно настроенного студенчества, увлекалась политикой, стала подпольщицей, выполняла рискованные поручения и выходила сухой из воды. Деятельность Натальи Николаевны протекала, главным образом, в Варшаве, где она получила блестящее юридическое образование в университете. Во время революции она попала в Москву, где вскоре обратила на себя внимание своей убежденностью, самоотверженностью и энергией, и с головой окунулась в политическую работу. Личная жизнь ее сложилась неудачно. Она вышла замуж по любви, но детей не было, а затем выяснилось, что они с мужем не могут найти общий язык, и они разошлись. Наталья Николаевна работала прокурором с Вышинским. У нее был мужской, логический склад ума, иногда в разговоре (даже с нами) у нее прорывались властные, жесткие ноты, мелькали юридические термины, что несколько не вязалось с ее красивой внешностью и женственностью. При разговоре у нее была привычка накручивать на лбу локон своих густых каштановых волос. Она как-то обмолвилась нам о том, что присутствовала на суде Тухачевского, где обвиняемый от всего отказывался. О Тухачевском я знала, что он был человеком хорошего воспитания, в только что освобожденном от белых городе искал рояль. А знала я об этом от моего брата Владимира Александровича Федерольфа, тоже музыканта, бывшего у него начальником артиллерии 27-й стрелковой дивизии.

Мне вспоминается услышанный в тюрьме рассказ о том, как вдова коменданта Кремля Петерсон, окончив срок в лагере, с трудом отыскала свою родную дочь, отнятую у нее при аресте и попавшую в далекий детский дом уже под другой фамилией. Она увидела крупную, совершенно чужую девочку, без всяких эмоций и понятий о долге, к тому же вороватую. Мать старалась объяснить ей, уговаривала, но продолжала находить под подушкой у своей десятилетней дочери ворованную еду. После второго ареста мать была уверена, что девочка сбежит из дома и станет воровкой...


Была у нас маленькая, изящная Цецилия Бриль, жена председателя только что организованного показательного еврейского колхоза в Крыму. Что-то Бриль сделала, что не понравилось партийной организации, и всю семью арестовали. Мальчик, при котором родителей уже раз арестовывали, худенький, нервный, эмоциональный, бросился во время ареста к эмгебешнику и умолял взять и его вместе с матерью, потому что мать слабая, болезненная и отец всегда учил помогать ей. Рыдающего мальчика грубо отогнали, родителей увели. Рассказывая это, Бриль плакала, плакала, конечно, и вся камера. Страшно было, и когда матери получали письма от оставленных детей и читали их вслух камере. Письма эти раздирали душу, и мы часто после этого не могли спать.


Была у нас замечательная, чистенькая и очень добрая Бабка-Лапка, так ее прозвали внуки. Арестовывали и ссылали ее уже дважды, но каждый раз, насушив сухарей, она возвращалась обратно. Прокурор, который ссылал ее в третий раз, просмотрев ее дело, сказал: «Пошлем теперь в такое место, откуда ты и за год домой не прибежишь».


В камере наша жизнь была размеренно однообразной: подъем, туалет, уборка помещения, прогулка во дворе в течение 35 — 40 минут, обед. На допросы нас, «повторников», не вызывали. Наши с Алей койки стояли рядом, и о многом мы говорили вполголоса. Отношения стали доверительными и вполне дружескими. Как-то ранней весной мы, найдя на дворе тюрьмы дырявую металлическую миску, пронесли ее в камеру, а затем на прогулках каждая брала горсть земли в карман, и в камере мы посадили в миску проросший лук из наших передач. Лук принялся и зазеленел, стал заметен на подоконнике. Злая дежурная, пообещав всех лишить прогулки, с грубыми словами выдернула его, и мы печально притихли, лишившись зеленых ростков. Но прогулок не лишили — обошлось...


В одном из наших разговоров Аля потихоньку мне призналась, что один из проводивших допросы при ее первом аресте был Андрей Яковлевич Свердлов (сын Я. М. Свердлова), который учился когда-то вместе с Мулей в школе, потом продолжал дружить с ним и явно был в курсе их отношений с Алей. Андрей ее не бил, но был жесток на словах, подозрителен и вместе с тем спокойно равнодушен. «Меня это потрясло, — говорила Аля, — пожалуй, не меньше, чем сам факт ареста, и я до сих пор не понимаю, как это могло быть?! Ведь обвинения были сплошной ложью...»


Аля первый свой срок отбывала в Коми АССР, на Печоре, недалеко от станции Княж Погост, где работала на ткацкой фабрике. Там Але было предложено стать стукачом, за отказ отправили в штрафной лагерь на лесоповал. Потом она была переведена в Мордовию, где на окраске, разрисовке и лакировке деревянных ложек она была одной из первых по выполнению нормы. У Али был меткий глаз и быстрые ловкие руки. Перевод Али в Мордовию состоялся лишь благодаря связям Мули.


Бабка-Лапка учила нас и в камере не сидеть сложа руки: учила распускать изношенные трикотажные вещи и вязать что-то новое. Аля тоже увлеклась этим делом, нашла на прогулке гвоздь и куском битого стекла обработала его, чтобы получился крючок; однако, когда нас повели в баню и за это время сделали тщательный обыск в камере, гвоздь нашли.

  — Чей гвоздь?

Молчание.

  — Если не признаетесь — все без прогулки!

Аля опередила меня:

  — Мой гвоздь, — объяснила, зачем его подобрала. И чудом все сошло благополучно...


Уже наступил месяц май, нас с Алей разлучили после очередной бани, поместив меня в камеру с верующими. Они тихими приятными голосами пели молитвы. Относились они ко мне неплохо, но я знала, что они считают меня чужой из-за отсутствия веры. В прежней камере мы с Алей договорились, что будем давать знать друг о друге знаками на двери, выходящей в прогулочный двор. Двор был один, его побелили, и катышками отвалившейся известки можно было чертить на темных деревянных досках. Все боялись отправки на юг (в Казахстан), где были песчаные бури, ядовитые насекомые и плохая вода. На севере, нам казалось, было здоровее, можно было только до смерти замерзнуть при 50-градусном морозе. Один раз я начертила на дверях букву «К», что означало «Красноярский край». Вот куда надо было бы попасть. Если встать на борт койки и подтянуться на руках, держась за решетку окна под потолком, можно было увидеть уголок прогулочного двора. Как-то раз, проделав это, я неожиданно увидела Алю в группе бывших сокамерниц, высунула сквозь решетку свое полотенце с красной вышивкой, которое все знали, и махнула. Алю подтолкнули, чтобы она посмотрела наверх, она увидела мое полотенце и поняла, что я все еще здесь. Я только что успела соскочить с койки, как влетел дежурный. Он начал орать на меня за то, что я подаю знаки, на что я спокойно ответила, что мы собирали крошки и высыпали в окно птицам, чтобы не разводить в камере мышей. Дежурному мой ответ пришелся по нутру, и он внезапно разоткровенничался: вот какие вредные эти верующие — ставят кресты на двери (это мои-то буквы «К»), он за это лишит их на три дня прогулок, и из этой камеры гулять буду я одна. Он принес мне даже книги, выбранные им самим: История ВКП(б) и «Сын рыбака» Лациса. Теперь я три дня гуляла одна, а вечером читала Лациса.


С весной в нашу камеру с улицы стали доноситься звуки подъезжающих и отъезжающих машин, какие-то приказы, громкие распоряжения. Видимо, приближалось время этапа. Я решила проситься на прием к прокурору, чтобы узнать, в чем же меня обвиняют и что меня ожидает. Написала заявление с просьбой о встрече с прокурором, и вскоре меня вызвали. Пришел дежурный, сказал, что не надо одеваться и брать с собой вещи. Сокамерницы проводили меня тревожными взглядами. Долго мы шли разными переходами, потом длинным коридором. На поворотах дежурный стучал ключом по своей поясной бляхе, предупреждая нежелательные встречи. Попали в какой-то долгий, закрытый переход, а потом — снова коридор, уже в другом корпусе, где дежурный остановился у двери. Позвонил. Дверь не открыли, никто не ответил. Ждать пришлось недолго; прокурор мимо нас не проходил, а, видимо, вошел в свой кабинет с другого хода и позвонил. Я вошла. Кабинет был огромный, светлый, почти пустой, с портретом Сталина на стене и картой СССР. У стены против окна был большой письменный стол с креслом, а напротив, в некотором отдалении, стул для посетителя.

  — Садитесь! — А сам начал выдвигать ящики стола и что-то искать. Я рассматривала прокурора. Это был уже полнеющий блондин в новой, хорошо подогнанной форме с погонами и петлицами. Обыкновенное, хорошо выбритое лицо с пустыми равнодушными глазами. Из стола он вынул мое дело, а потом достал из нагрудного кармана зубочистку и, немного рыгая, начал ковырять ею в зубах. Руки были чистые и холеные. Явно только что пообедал...

  — На что жалуетесь?

  — Я ни на что не жалуюсь, а пришла к вам узнать, в чем меня обвиняют и что меня ждет. Он полистал мое дело, а потом взглянул на карту на стене.

  — Против вас у меня материалов нет! — Немного подумав: — Достаньте справку, что вы не были женой вашего первого мужа — англичанина! Я чуть не задохнулась от наглого, циничного предложения.

  — Я такой справки достать не могу! Он, глядя мимо меня на карту:

  — Но вы же интеллигентная, образованная женщина, должны понять, что иначе вам предстоит ехать туда, где очень холодно или очень жарко! Он нажал звонок под крышкой стола и бросил вошедшему конвоиру:  — Отведите обратно!

  Мы вышли через какие-то проходы вместе с конвоиром во двор. Почти у самого выхода стояла глухая черная большая машина вроде автобуса. Конвоир откинул ступеньки и подтолкнул меня вверх. Посредине — железный проход с узкими металлическими шкафами по стенкам. Он открыл запор крайнего шкафа-ящика, похожего на стоячий гроб, чуть освещенного из дверного проема. Я вошла. Конвоир тут же захлопнул за мной дверь. Я осталась одна. Огляделась и ощупала свой гроб. Он был тесный, чуть выше меня, и, вытянув руку, можно было упереться в потолок. Весь железный, гладкий, невероятно узкий. Окна не было, вентиляции тоже, и потому воздух был тяжелый, с запахом железа. Можно было только стоять, вытянув руки вдоль тела, или присесть на корточки, но не садиться, так как ноги было некуда девать... Так я простояла минут пять, удивленная, что меня посадили в машину, хотя сюда мы пришли из камеры какими-то внутренними переходами минут за пять-шесть. Было тихо — ни звука снаружи. И тут на меня напал страх, какого я еще никогда не испытывала. Сначала я себя успокаивала мыслью, что убить не могут, надо, чтобы был прочитан приговор; перевести в другую тюрьму не могут — не приказали взять вещи... О воле не может быть и речи. Так что же это?! От затылка к ногам пополз, как змея, холод, голова стала тяжелой, ослабели колени. Спина сделалась мокрой и липкой. Сдерживала желание кричать и бить кулаком в стену... Прошло еще какое-то время — оно мне показалось очень долгим (на самом деле миновало, наверное, десять минут), послышались какие-то приглушенные голоса и движение. Кто-то поднялся в машину — послышалось щелканье новых запоров. Потом все стихло и конвоир замкнул наружную дверцу машины. Когда потихоньку двинулись и пришел ток воздуха, стало легче дышать. Ехали с остановками минут двадцать, кого-то выводили, щелкала дверь, и ехали дальше. Последней была я. Вывели из машины прямо в какой-то служебный вход, где не было решеток и конвоир стоял у стола с графином и стаканом, на полу был половичок, на окне — какой-то растущий зеленый куст. На стене — портрет Ленина. Эта мирная обстановка довершила мое «выздоровление». «Господи! Почти родной дом!..» Потом мой конвоир сказал: «Пошли!» — и мы двинулись по уже знакомым коридорам, но в новую камеру. Здесь я понемногу пришла в себя...


А тюрьма рассылала этапы. Было слышно, как подъезжали машины, выкрикивали фамилии, лаяли собаки. Теперь у меня была задача — соединиться с Алей, не попасть в разные этапы, а это могло случиться, потому что они готовились в порядке поступления арестантов в тюрьму, а Алю арестовали позже. Конечно, меня могли отправить в другом этапе. Я ломала себе голову, как бы мне задержаться в тюрьме. Вспомнила, что на этап высылали только после свидания с родственниками, что арестованный имеет право отказаться от этапа, пока ему не дадут свидания. Я знала, что в это время Дмитрий Шкодин находился в длительном отпуске, его не было в Рязани, и потому отказывалась ехать, пока не дадут мне свидания с ним. При втором отказе маленькая Бриль, с которой я оказалась после очередной перетасовки в одной камере, плакала на коленях передо мною, умоляя ехать с ней. Я рискнула отказаться еще раз в надежде попасть на этап вместе с Алей. Но на третий раз ехать пришлось, так как мне пригрозили.


Алю я больше в Рязанской тюрьме не видела и была в отчаянии от мысли о разлуке. На этапе пришлось ехать поездом в вагонах особого назначения, где в купе вместо четырех человек набивали по шесть — восемь. Прибыли на пересылку в город Куйбышев. Али там не было. Нас разместили в каком-то дворе, где были высокие деревянные бараки, грязные и обшарпанные, к тому же плотно населенные клопами. Бросилась занимать место получше, у окна. Было уже лето. Первые дни после приезда были ужасны. Гулять вывели только один раз — жара была нестерпимая... И вдруг новый этап из Рязани и... Аля. Я задохнулась от радости, втащила ее на верхние нары, поближе к воздуху, и легла рядом. Вот оно, зековское счастье, счастье встречи с человеком <...>"

--------------------------------------

Публикуется по: А. Федерольф "Рядом с Алей. Воспоминания". М., "Возвращение", 1996 г.
Источники:
1. Рязанский Мартиролог
Федерольф А. «Рядом с Алей. Воспоминания.» М.: Возвращение, 1996.

Имена (2)

Изображения (1)

Изображение

Федерольф Ада Александровна. 1901 - 1996. Фото 1971 года. Политзаключенная, ссыльная советской эпохи. Автор воспоминаний о жизни "на минусах" в Рязани в 1947-1949 гг., работе в Рязанском Педагогическом институте, повторном аресте, Рязанской тюрьме, о тюремной дружбе с Ариадной Эфрон, дочерью поэтессы Марины Цветаевой, ссылке в Туруханск, жизни после освобождения и реабилитации.